I
В Наталье всегда поражала нас ее привязанность к Суходолу.
Молочная сестра нашего отца, выросшая с ним в одном доме, целых во-
семь лет прожила она у нас в Луневе, прожила как родная, а не как бывшая
раба, простая дворовая. И целых восемь лет отдыхала, по ее же собствен-
ным словам, от Суходола, от того, что заставил он ее выстрадать. Но не-
даром говорится, что, как волка ни корми, он все в лес смотрит: выходив,
вырастив нас, снова воротилась она в Суходол.
Помню отрывки наших детских разговоров с нею:
- Ты ведь сирота, Наталья?
- Сирота-с. Вся в господ своих. Бабушка-то ваша Анна Григорьевна куда
как рано ручки белые сложила! Не хуже моего батюшки с матушкой.
- А они отчего рано померли?
- Смерть пришла, вот и померли-с.
- Нет, отчего рано?
- Так бог дал. Батюшку господа в солдаты отдали за провинности, ма-
тушка веку не дожила из-за индюшат господских. Я-то, конечно, не пом-
ню-с, где мне, а на дворне сказывали: была она птишницей, индюшат под ее
начальством было несть числа, захватил их град на выгоне и запорол всех
до единого... Кинулась бечь она, добежала, глянула -да и дух вон от
ужасти!
- А отчего ты замуж не пошла?
- Да жених не вырос еще.
- Нет, без шуток?
- Да говорят, будто госпожа, ваша тетенька, заказывала. За то-то и
меня, грешную, барышней ославили.
- Ну-у, какая же ты барышня!
- В аккурат-с барышня! - отвечала Наталья с тонкой усмешечкой, мор-
щившей ее губы, и обтирала их темной старушечьей рукой. - Я ведь молоч-
ная Аркадь Петровичу, тетенька вторая ваша...
Подрастая, все внимательнее прислушивались мы к тому, что говорилось
в нашем доме о Суходоле: все понятнее становилось непонятное прежде, все
резче выступали странные особенности суходольской жизни. Мы ли не
чувствовали, что Наталья, полвека своего прожившая с нашим отцом почти
одинаковой жизнью,- истинно родная нам, столбовым господам Хрущевым! И
вот оказывается, что господа эти загнали отца ее в солдаты, а мать в та-
кой трепет, что у нее сердце разорвалось при виде погибших индюшат!
- Да и правда, - говорила Наталья, - когда было не пасть замертво от
такой оказии? Господа за Можай ее загнали бы!
А потом узнали мы о Суходоле нечто еще более странное: узнали, что
проще, добрей суходольских господ "во всей вселенной не было", но узнали
и то, что не было и "горячее" их; узнали, что темен и сумрачен был ста-
рый суходольский дом, что сумасшедший дед наш Петр Кириллыч был убит в
этом доме незаконным сыном своим, Герваськой, другом отца нашего и двою-
родным братом Натальи; узнали, что давно сошла с ума - от несчастной
любви - и тетя Тоня, жившая в одной из старых дворовых изб возле оску-
девшей суходольской усадьбы и восторженно игравшая на гудящем и звенящем
от старости фортепиано экосезы; узнали, что сходила с ума и Наталья, что
еще девчонкой на всю жизнь полюбила она покойного дядю Петра Петровича,
а он сослал ее в ссылку, на хутор Сошки... Наши страстные мечты о Сухо-
доле были понятны. Для нас Суходол был только поэтическим памятником бы-
лого. А для Натальи? Ведь это она, как бы отвечая на какую-то свою думу,
с великой горечью сказала однажды:
- Что ж! В Суходоле с татарками за стол садились! Вспомнить даже
страшно.
- То есть с арапниками? - спросили мы.
- Да это все едино-с,- сказала она.
- А зачем?
- А на случай ссоры-с.
- В Суходоле все ссорились?
- Борони бог! Дня не проходило без войны! Горячие все были - чистый
порох.
Мы-то млели при ее словах и восторженно переглядывались: долго предс-
тавлялся нам потом огромный сад, огромная усадьба, дом с дубовыми бре-
венчатыми стенами под тяжелой и черной от времени соломенной крышей - и
обед в зале этого дома: все сидят за столом, все едят, бросая кости на
пол, охотничьим собакам, косятся друг на друга - и у каждого арапник на
коленях: мы мечтали о том золотом времени, когда мы вырастем и тоже бу-
дем обедать с арапниками на коленях. Но ведь хорошо понимали мы, что не
Наталье доставляли радость эти арапники. И все же ушла она из Лунева в
Суходол, ^источнику своих темных воспоминаний. Ни своего угла, ни близ-
ких родных не было у ней там; и служила она теперь в Суходоле уже не
прежней госпоже своей, не тете Тоне, а вдове покойного Петра Петровича,
Клавдии Марковне. Да вот без усадьбы-то этой и не могла жить Наталья.
- Что делать-с: привычка,- скромно говорила она.- Уж куда иголка, ту-
да, видно, и нитка. Где родился, там годился...
И не одна она страдала привязанностью к Суходолу. Боже, какими
страстными любителями воспоминаний, какими горячими приверженцами Сухо-
дола были и все прочие суходольцы!
В нищете, в избе обитала тетя Тоня. И счастья, и разума, и облика че-
ловеческого лишил ее Суходол. Но она даже мысли не допускала никогда,
несмотря на все уговоры нашего отца, покинуть родное гнездо, поселиться
в Луневе:
- Да лучше камень в горе бить!
Отец был беззаботный человек; для него, казалось, не существовало ни-
каких привязанностей. Но глубокая грусть слышалась в его рассказах о Су-
ходоле. Уже давным-давно выселился он из Суходола в Лунево, полевое по-
местье бабки нашей Ольги Кирилловны. Но жаловался чуть не до самой кон-
чины своей:
- Один, один Хрущев остался теперь в свете. Да и тот не в Суходоле!
Правда, нередко случалось и то, что, вслед за такими словами, задумы-
вался он, глядя в окна, в поле, и вдруг насмешливо улыбался, снимая со
стены гитару.
- А и Суходол хорош, пропади он пропадом! - прибавлял он с тою же
искренностью, с какой говорил и за минуту перед тем.
Но душа-то и в нем была суходольская, - душа, над которой так безмер-
но велика власть воспоминаний, власть степи, косного ее быта, той древ-
ней семейственности, что воедино сливала и деревню, и дворню, и дом в
Суходоле. Правда, столбовые мы, Хрущевы, в шестую книгу вписанные, и
много было среди наших легендарных предков знатных людей вековой литовс-
кой крови да татарских князьков. Но ведь кровь Хрущевых мешалась с
кровью дворни и деревни спокон веку. Кто дал жизнь Петру Кириллычу? Раз-
но говорят о том предания. Кто был родителем Герваськи, убийцы его? С
ранних лет мы слышали, что Петр Кириллыч. Откуда истекало столь резкое
несходство в характерах отца и дяди? Об этом тоже разно говорят. Молоч-
ной же сестрой отца была Наталья, с Герваськой он крестами менялся...
Давно, давно пора Хрущевым посчитаться родней с своей дворней и дерев-
ней!
В тяготенье к Суходолу, в обольщении его стариною долго жили и мы с
сестрой. Дворня, деревня и дом в Суходоле составляли одну семью. Правили
этой семьей еще наши пращуры. А ведь и в потомстве это долго чувствует-
ся. Жизнь семьи, рода, клана глубока, узловата, таинственна, зачастую
страшна. Но темной глубиной своей да вот еще преданиями, прошлым и
сильна-то она. Письменными и прочими памятниками Суходол не богаче любо-
го улуса в башкирской степи. Их на Руси заменяет предание. А предание да
песня - отрава для славянской души! Бывшие наши дворовые, страстные лен-
тяи, мечтатели, - где они могли отвести душу, как не в нашем доме?
Единственным представителем суходольских господ оставался наш отец. И
первый язык, на котором мы заговорили, был суходольский. Первые повест-
вования, первые песни, тронувшие нас, - тоже суходольские, Натальины,
отцовы. Да и мог ли кто-нибудь петь так, как отец, ученик
вать-то было! У них даже и преданий не существовало. Их могилы безы-
менны. А жизни так похожи друг на друга, так скудны и бесследны! Ибо
плодами трудов и забот их был лишь хлеб, самый настоящий хлеб, что
съедается. Копали они пруды в каменистом ложе давно иссякнувшей речки
Каменки. Но пруды ведь ненадежны - высыхают. Строили они жилища. Но жи-
лища их недолговечны: при малейшей искре дотла сгорают они... Так что же
тянуло нас всех даже к голому выгону, к избам и оврагам, к разоренной
усадьбе Суходола?
II
В усадьбу, породившую душу Натальи, владевшую всей ее жизнью, в
усадьбу, о которой так много слышали мы, довелось нам попасть уже в
позднем отрочестве.
Помню так, точно вчера это было. Разразился ливень с оглушительными
громовыми ударами и ослепительно быстрыми, огненными змеями молний, ког-
да мы под вечер подъезжали к Суходолу. Черно-лиловая туча тяжко свали-
лась к северо-западу, величаво заступила полнеба напротив. Плоско, четко
и мертвенно-бледно зеленела равнина хлебов под ее огромным фоном, ярка и
необыкновенно свежа была мелкая мокрая трава на большой дороге. Мокрые,
точно сразу похудевшие лошади, шлепали, блестя подковами, по синей гря-
зи, тарантас влажно шуршал... И вдруг, у самого поворота в Суходол, уви-
дали мы в высоких мокрых ржах высокую и престранную фигуру в халате и
шлыке, фигуру не то старика, не то старухи, бьющую хворостиной пегую ко-
молую корову. При нашем приближении хворостина заработала сильнее, и ко-
рова неуклюже, крутя хвостом, выбежала на дорогу. А старуха, что-то кри-
ча, направилась к тарантасу и, подойдя, потянулась к нам бледным лицом.
Со страхом глядя в черные безумные глаза, чувствуя прикосновение острого
холодного носа и крепкий запах избы, поцеловались мы с подошедшей. Не
сама ли это Баба-Яга? Но высокий шлык из какой-то грязной тряпки торчал
на голове Бабы-Яги, на голое тело ее был надет рваный и по пояс мокрый
халат, не закрывавший тощих грудей. И кричала она так, точно мы были
глухие, точно с целью затеять яростную брань. И по крику мы поняли: это
тетя Тоня.
Закричала, но весело, институтски-восторженно и Клавдия Марковна,
толстая, маленькая, с седенькой бородкой, с необыкновенно живыми глазка-
ми, сидевшая у открытого окна в доме с двумя большими крьшьцами, вязав-
шая нитяный носок и, подняв очки на лоб, глядевшая на выгон, слившийся с
двором. Низко, с тихой улыбкой поклонилась стоявшая на правом крыльце
Наталья - дробненькая, загорелая, в лаптях, в шерстяной красной юбке и в
серой рубахе с широким вырезом вокруг темной, сморщенной шеи. Взглянув
на эту шею, на худые ключицы, на устало-грустные глаза, помню, подумал
я: это она росла с нашим отцом - давным-давно, но вот именно здесь, где
от дедовского дубового дома, много раз горевшего, остался вот этот,
невзрачный, от сада - кустарники да несколько старых берез и тополей, от
служб и людских - изба, амбар, глиняный сарай да ледник, заросший по-
лынью и подсвекольником... Запахло самоваром, посыпались расспросы; ста-
ли появляться из столетней горки хрустальные вазочки для варенья, золо-
тые ложечки, истончившиеся до кленового листа, сахарные сушки, сбережен-
ные на случай гостей. И, пока разгорался разговор, усиленно дружелюбный
после долгой ссоры, пошли мы бродить по темнеющим горницам, ища балкона,
выхода в сад.
Все было черно от времени, просто, грубо в этих пустых, низких горни-
цах, сохранивших то же расположение, что и при дедушке, срубленных из
остатков тех самых, в которых обитал он. В углу лакейской чернел большой
образ святого Меркурия Смоленского, того, чьи железные сандалии и шлем
хранятся на солее в древнем соборе Смоленска. Мы слышали: был Меркурий
муж знатный, призванный к спасению от татар Смоленского края гласом ико-
ны Божьей Матери Одигитрии Путеводительницы. Разбив татар, святой уснул
и был обезглавлен врагами. Тогда, взяв свою главу в руки, пришел он к
городским воротам, дабы поведать бывшее... И жутко было глядеть на суз-
дальское изображение безглавого человека, держащего в одной руке мерт-
венно-синеватую голову в шлеме, а в другой икону Путеводительницы, - на
этот, как говорили, заветный образ дедушки, переживший несколько страш-
ных пожаров, расколовшийся в огне, толсто окованный серебром и хранивший
на оборотной стороне своей родословную Хрущевых, писанную под титлами.
Точно в лад с ним, тяжелые железные задвижки и вверху и внизу висели на
тяжелых половинках дверей. Доски пола в зале были непомерно широки, тем-
ны и скользки, окна малы, с подъемными рамами. По залу, уменьшенному
двойнику того самого, где Хрущевы садились за стол с татарками, мы прош-
ли в гостиную. Тут, против дверей на балкон, стояло когда-то фортепиано,
на котором играла тетя Тоня, влюбленная в офицера Войткевича, товарища
Петра Петровича. А дальше зияли раскрытые двери в диванную, в угольную,
- туда, где были когда-то дедушкины покои...
Вечер же был сумрачный. В тучах, за окраинами вырубленного сада, за
полуголой ригой и серебристыми тополями, вспыхивали зарницы, раскрывав-
шие на мгновение облачные розово-золотистые горы. Ливень, верно, не зах-
ватил Трошина леса, что темнел далеко за садом, на косогорах за оврага-
ми. Оттуда доходил сухой, теплый запах дуба, мешавшийся с запахом зеле-
ни, с влажным мягким ветром, пробегавшим по верхушкам берез, уцелевших
от аллеи, по высокой крапиве, бурьянам и кустарникам вокруг балкона. И
глубокая тишина вечера, степи, глухой Руси царила надо всем...
- Чай кушать пожалуйте-с,- окликнул нас негромкий голос.
Это была она, участница и свидетельница всей этой жизни, главная ска-
зительница ее, Наталья. А за ней, внимательно глядя сумасшедшими глаза-
ми, немного согнувшись, церемонно скользя по темному гладкому полу, под-
вигалась госпожа ее. Шлыка она не сняла, но вместо халата на ней было
теперь старомодное барежевое платье, на плечи накинута блекло-золотистая
шелковая шаль.
- Ou etes-vous, mes enfants? - жантильно улыбаясь, кричала она, и го-
лос ее, четкий и резкий, как голос попугая, странно раздавался в пустых
черных горницах...
III
Как в Наталье, в ее крестьянской простоте, во всей ее прекрасной и
жалкой душе, порожденной Суходолом, было очарование и в суходольской ра-
зоренной усадьбе.
Пахло жасмином в старой гостиной с покосившимися полами. Сгнивший,
серо-голубой от времени балкон, с которого, за отсутствием ступенек, на-
до было спрыгивать, тонул в крапиве, бузине, бересклете. В жаркие дни,
когда его пекло солнце, когда были отворены осевшие стеклянные двери и
веселый отблеск стекла передавался в тусклое овальное зеркало, висевшее
на стене против двери, все вспоминалось нам фортепиано тети Тони, ког-
да-то стоявшее под этим зеркалом. Когда-то играла она на нем, глядя на
пожелтевшие ноты с заглавиями в завитушках, а он стоял сзади, крепко
подпирая талию левой рукой, крепко сжимая челюсти и хмурясь. Чудесные
бабочки - и в ситцевых пестреньких платьицах, и в японских нарядах, и в
черно-лиловых бархатных шалях - залетали в гостиную. И перед отъездом он
с сердцем хлопнул однажды ладонью по одной из них, трепетно замиравшей
на крышке фортепиано. Осталась только серебристая пыль. Но, когда девки,
по глупости, через несколько дней стерли ее, с тетей Тоней сделалась ис-
терика. Мы выходили из гостиной на балкон, садились на теплые доски - и
думали, думали. Ветер, пробегая по саду, доносил до нас шелковистый ше-
лест берез с атласно-белыми, испещренными чернью стволами и широко рас-
кинутыми зелеными ветвями, ветер, шумя и шелестя, бежал с полей - и зе-
лено-золотая иволга вскрикивала резко и радостно, колом проносясь над
белыми цветами за болтливыми галками, обитавшими с многочисленным
родством в развалившихся трубах и в темных чердаках, где пахнет старыми
кирпичами и через слуховые окна полосами падает на бугры серо-фиолетовой
золы золотой свет; ветер замирал, сонно ползали пчелы по цветам у балко-
на, совершая свою неспешную работу, - и в тишине слышался только ровный,
струящийся, как непрерывный мелкий дождик, лепет серебристой листвы то-
полей... Мы бродили по саду, забирались в глушь окраин. Там, на этих ок-
раинах, слившихся с хлебами, в прадедовской бане с провалившимся потол-
ком, в той самой бане, где Наталья хранила украденное у Петра Петровича
зеркальце, жили белые трусы. Как они мягко выпрыгивали на порог, как
странно, шевеля усами и раздвоенными губами, косили они далеко расстав-
ленные, выпученные глаза на высокие татарки, кусты белены и заросли кра-
пивы, глушившей терн и вишенник! А в полураскрытой риге жил филин. Он
сидел на перемете, выбрав место посумрачнее, торчком подняв уши, выкатив
желтые слепые зрачки - и вид у него был дикий, чертовский. Опускалось
солнце далеко за садом, в море хлебов, наступал вечер, мирный и ясный,
куковала кукушка в Трошином лесу, жалобно звенели где-то над лугами жа-
лейки старика-пастуха Степы... Филин сидел и ждал ночи. Ночью все спало
- и поля, и деревня, и усадьба. А филин только и делал, что ухал и пла-
кал. Он неслышно носился вкруг риги, по саду, прилетал к избе тети Тони,
легко опускался на крышу - и болезненно вскрикивал... Тетя просыпалась
на лавке у печки.
- Исусе сладчайший, помилуй мя, - шептала она, вздыхая.
Мухи сонно и недовольно гудели по потолку жаркой, темной избы. Каждую
ночь что-нибудь будило их. То корова чесалась боком о стену избы; то
крыса пробегала по отрывисто звенящим клавишам фортепиано и, сорвавшись,
с треском падала в черепки, заботливо складываемые тетей в угол; то ста-
рый черный кот с зелеными глазами поздно возвращался откуда-то домой и
лениво просился в избу; или же прилетал вот этот филин, криками своими
пророчивший беду. И тетя, пересиливая дремоту, отмахиваясь от мух, в
темноте лезших в глаза, вставала, шарила по лавкам, хлопала дверью - и,
выйдя на порог, наугад запускала вверх, в звездное небо, скалку. Филин,
с шорохом, задевая крыльями солому, срывался с крыши - и низко падал ку-
да-то в темноту. Он почти касался земли, плавно доносился до риги и,
взмыв, садился на ее хребет. И в усадьбу опять доносился его плач. Он
сидел, как будто что-то вспоминая, - и вдруг испускал вопль изумления;
смолкал - и внезапно принимался истерически ухать, хохотать и взвизги-
вать; опять смолкал - и разражался стонами, всхлипываниями, рыданиями...
А ночи, темные, теплые, с лиловыми тучками, были спокойны, спокойны.
Сонно бежал и струился лепет сонных тополей. Зарница осторожно мелькала
над темным Трошиным лесом - и тепло, сухо пахло дубом. Возле леса, над
равнинами овсов, на прогалине неба среди туч, горел серебряным треу-
гольником, могильным голубцом Скорпион...
Поздно возвращались мы в усадьбу. Надышавшись росой, свежестью степи,
полевых цветов и трав, осторожно поднимались мы на крыльцо, входили в
темную прихожую. И часто заставали Наталью на молитве перед образом Мер-
курия. Босая, маленькая, поджав руки, стояла она перед ним, шептала
что-то, крестилась, низко кланялась ему, невидному в темноте, - и все
это так просто, точно беседовала она с кем-то близким, тоже простым,
добрым, милостивым.
- Наталья? - тихо окликали мы.
- Я-с? - тихо и просто отзывалась она, прерывая молитву.
- Что же ты не спишь до сих пор?
- Да авось еще в могиле-с наспимся...
Мы садились на коник, раскрывали окно; она стояла, поджав руки. Та-
инственно мелькали зарницы, озаряя темные горницы; перепел бил где-то
далеко в росистой степи. Предостерегающе-тревожно крякала проснувшаяся
на пруде утка...
- Гуляли-с?
- Гуляли.
- Что ж, дело молодое... Мы, бывалыча, так-то все ночи напролет про-
гуливали... Одна заря выгонит, другая загонит...
- Хорошо жилось прежде?
- Хорошо-с...
И наступало долгое молчание.
- Чего это, нянечка, филин кричит? - говорила сестра.
- Не судом кричит-с, пропасти на него нету. Хоть бы из ружья постра-
щать. А то прямо жуть, все думается: либо к беде какой? И все барышню
пугает. А она ведь до смерти пуглива!
- А как захворала она?
- Да известно-с: все слезы, слезы, тоска... Потом молиться зачали...
Да все лютее с нами, с девками, да все сердитей с братцами...
И, вспоминая арапники, мы спрашивали:
- Не дружно, значит, жили?
- Куда как дружно! А уж особливо после того, как заболели-то оне, как
дедушка померли, как вошли в силу молодые господа и женился покойник
Петр Петрович. Горячие все были - чистый порох!
- А пороли дворовых часто?
- Этого у нас и в заведенье не было-с. Я как провинилась-то! А и бы-
ло-то всего-навсего, что приказали Петр Петрович голову мне овечьими
ножницами оболванить, затрапезную рубаху надеть да на хутор отправить...
- А чем же ты провинилась?
Но ответ далеко не всегда следовал прямой и скорый. Рассказывала На-
талья порою с удивительной прямотой и тщательностью; но порою запина-
лась, что-то думала; потом легонько вздыхала, и по голосу, не видя лица
в сумраке, мы понимали, что она грустно усмехается:
- Да тем и провинилась... Я ведь уж сказывала... Молода-глупа была-с.
"Пел на грех, на беду соловей во саду..." А, известно, дело мое было де-
вичье...
Сестра ласково спросила ее:
- Ты уж скажи, нянечка, стихи эти до конца.
И Наталья смущалась.
- Это не стихи-с, а песня... Да я ее и не упомню-с теперь.
- Неправда, неправда!
- Ну, извольте-с...
И скороговоркой кончала:
- "Как на грех, на беду..." То бишь: "Пел на грех, на беду соловей во
саду - песню томную... Глупой спать не давал - в ночку темную..."
Пересиливая себя, сестра спрашивала:
- А ты очень была влюблена в дядю? И Наталья тупо и кратко шептала:
- Очень-с.
- Ты всегда поминаешь его на молитве?
- Всегда-с.
- Ты, говорят, в обморок упала, когда тебя везли в Сошки?
- В оморок-с. Мы, дворовые, страшные нежные были... жидки на распра-
ву... не сравнять же с серым однодворцем! Как повез меня Евсей Бодуля,
отупела я от горя и страху... В городе чуть не задохнулась с непривычки.
А как выехали в степь, таково мне нежно да жалостно стало! Метнулся офи-
цер навстречу, похожий на них,- крикнула я, да и замертво! А пришедчи в
себя, лежу этак в телеге и думаю: хорошо мне теперь, ровно в царстве не-
бесном!
- Строг он был?
- Не приведи господи!
- Ну, а все-таки своенравнее всех тетя была?
- Оне-с, оне-с. Докладываю же вам: их даже к угоднику возили. Натер-
пелись мы страсти с ними! Им бы жить да поживать теперь, как надобно, а
оне погордилися, да и тронулись... Как любил их Войткевич-то! Ну, да вот
поди ж ты!
- Ну, а дедушка?
- Те что ж? Те слабы умом были. А, конечно, и с ними случалось. Все в
ту пору были пылкие... Да зато прежние-то господа нашим братом не брез-
говали. Бывалыча, папаша ваш накажут Герваську в обед, - энтого и следо-
вало! - а вечером, глядь, уж на дворне жируют, на балалайках с ним жун-
дят...
- А скажи,- он хорош был, Войткевич-то? Наталья задумывалась.
- Нет-с, не хочу соврать: вроде калмыка был. А сурьезный, настойчи-
вый. Все стихи ей читал, все напугивал: мол, помру и приду за тобой...
- Ведь и дед от любви с ума сошел?
- Те по бабушке. Это дело иное, сударыня. Да и дом у нас был сумра-
чен, - не веселый, бог с ним. Вот извольте послушать мои глупые слова...
И неторопливым шепотом начинала Наталья долгое, долгое повествова-
ние...
IV
Если верить преданиям, прадед наш, человек богатый, только под ста-
рость переселился из-под Курска в Суходол: не любил наших мест, их глу-
ши, лесов. Да, ведь это вошло в пословицу: "В старину везде леса бы-
ли..." Люди, пробиравшиеся лет двести тому назад по нашим дорогам, про-
бирались сквозь густые леса. В лесу терялись и речка Каменка, и те вер-
хи, где протекала она, и деревня, и усадьба, и холмистые поля вокруг.
Однако уже не то было при дедушке. При дедушке картина была иная: полус-
тепной простор, голые косогоры, на полях - рожь, овес, греча, на большой
дороге - редкие дуплистые ветлы, а по суходольскому верху - только белый
голыш. От лесов остался один Трошин лесок. Только сад был, конечно, чу-
десный: широкая аллея в семьдесят раскидистых берез, вишенники, тонувшие
в крапиве, дремучие заросли малины, акации, сирени и чуть не целая роща
серебристых тополей на окраинах, сливавшихся с хлебами. Дом был под со-
ломенной крышей, толстой, темной и плотной. И глядел он на двор, по сто-
ронам которого шли длиннейшие службы и людские в несколько связей, а за
двором расстилался бесконечный зеленый выгон и широко раскидывалась
барская деревня, большая, бедная и - беззаботная.
- Вся в господ-с! - говорила Наталья.- И господа беззаботны были - не
хозяйственны, не жадны. Семен Кириллыч, братец дедушки, разделялись с
нами: себе взяли что побольше да полутче, престольную вотчину, нам
только Сошки, Суходол да четыреста душ прикинули. А из четырех-то сот
чуть не половина разбежалася...
Дедушка Петр Кириллыч умер лет сорока пяти. Отец часто говорил, что
помешался он после того, как на него, заснувшего на ковре в саду, под
яблоней, внезапно сорвавшийся ураган обрушил целый ливень яблок. А на
дворне, по словам Натальи, объясняли слабоумие деда иначе: тем, что тро-
нулся Петр Кириллыч от любовной тоски после смерти красавицы бабушки,
что великая гроза прошла над Суходолом перед вечером того дня. И доживал
Петр Кириллыч, - сутулый брюнет, с черными, внимательно-ласковыми глаза-
ми, немного похожий на тетю Тоню, - в тихом помешательстве. Денег, по
словам Натальи, прежде не знали, куда девать, и вот он, в сафьяновых са-
пожках и пестром архалуке, заботливо и неслышно бродил по дому и, огля-
дываясь, совал в трещины дубовых бревен золотые.
- Это я для Тонечки в приданое,- бормотал он, когда захватывали его.
- Надежнее, друзья мои, надежнее... Ну, а за всем тем - воля ваша: не
хочете - я не буду...
И опять совал. А не то переставлял тяжелую мебель в зале, в гостиной,
все ждал чьего-то приезда, хотя соседи почти никогда не бывали в Суходо-
ле; или жаловался на голод, и сам мастерил себе тюрю - неумело толок и
растирал в деревянной чашке зеленый лук, крошил туда хлеб, лил густой
пенящийся суровец и сыпал столько крупной серой соли, что тюря оказыва-
лась горькой и есть ее было не под силу. Когда же, после обеда, жизнь в
усадьбе замирала, все разбредались по излюбленным углам и надолго засы-
пали, не знал куда деваться одинокий, даже по ночам мало спавший Петр
Кириллыч. И, не выдержав одиночества, начинал заглядывать в спальни,
прихожие, девичьи и осторожно окликать спящих:
- Ты спишь, Аркаша? Ты спишь, Тонюша?
И, получив сердитый окрик: "Да отвяжитесь вы, ради бога, папенька!" -
торопливо успокаивал:
- Ну, спи, спи, душа моя. Я тебя будить не буду...
И уходил дальше, - минуя только лакейскую, ибо лакеи были народ очень
грубый,- а через десять минут снова появлялся на пороге и снова еще ос-
торожнее окликал, выдумывая, что по деревне кто-то проехал с ямщицкими
колокольчиками, - "уж не Петенька ли из полка в побывку", - или что за-
ходит страшная градовая туча.
- Они, голубчики, уж очень грозы боялись, - рассказывала Наталья. -
Я-то еще девчонкой простоволосой была, ну, а все-таки помню-с. Дом у нас
какой-то черный был... невеселый, господь с ним. А день летом - год.
Дворни девать было некуды... одних лакеев пять человек... Да, известно,
започивают после обеда молодые господа, а за ними и мы, холопы верные,
слуги примерные. И тут уж Петр Кириллыч не приступайся к нам, - особливо
к Герваське. "Лакеи! Лакеи! Вы спите?" А Герваська подымет голову с ла-
ря, да и спрашивает: "А хочешь, я тебе сейчас крапивы в мотню набью?" -
"Да ты кому ж это говоришь-то, бездельник ты этакий?" - "Домовому, су-
дарь: спросонья..." Ну вот, Петр Кириллыч и пойдут опять по залу, по
гостиной и все в окна, в сад заглядывают: не видно ли тучи? А грозы, и
правда, куда как часто в старину сбирались. Да и грозы-то великие. Как,
бывалыча, дело после обеда, так и почнет орать иволга, и пойдут из-за
саду тучки... потемнеет в доме, зашуршит бурьян да глухая крапива, поп-
рячутся индюшки с индюшатами под балкон... прямо жуть, скука-с! А они,
батюшка, вздыхают, крестятся, лезут свечку восковую у образов зажигать,
полотенце заветное с покойника прадедушки вешать, - боялась я того поло-
тенца до смерти! - али ножницы за окошко выкидывают. Это уж первое де-
ло-с, ножницы-то: очень хорошо против грозы...
Было веселее в суходольском доме, когда жили в нем французы, - сперва
какой-то Луи Иванович, мужчина в широчайших, книзу узких панталонах, с
длинными усами и мечтательными голубыми глазами, накладывавший на лысину
волосы от уха к уху, а потом пожилая, вечно зябнувшая мадмазель Сизи, -
когда по всем комнатам гремел голос Луи Ивановича, оравшего на Аркашу:
"Идьите и больше не вернитесь!" - когда слышалось в классной: "Maitre
corbeau sur un arbre perche"1 и на фортепиано училась Тонечка. Восемь
лет жили французы в Суходоле, оставались в нем, чтобы не скучно было
Петру Кириллычу, и после того, как увезли детей в губернский город, по-
кинули же его перед самым возвращением их домой на третьи каникулы. Ког-
да прошли эти каникулы, Петр Кириллыч уже никуда не отправил ни Аркашу,
ни Тонечку: достаточно было, по его мнению, отправить одного Петеньку. И
дети навсегда остались и без ученья и без призора... Наталья говаривала:
- Я-то была моложе их всех. Ну, а Герваська с папашей вашим почти од-
нолетки были и, значит, первые друзья-приятели-с. Только, правда гово-
рится, - волк коню не свойственник. Подружились они это, поклялись в
дружбе на вечные времена, поменялись даже крестами, а Герваська вскорос-
ти же и начереди: чуть было вашего папашу в пруде не утопил! Коростовый
был, а уж на каторжные затеи мастер. "Что ж, - говорит раз барчуку, - ты
подрастете, будете меня пороть?" - "Буду". - "Ан нет". - "Как так?" - "А
так..." И надумал: стояла у нас бочка над прудами, на самом косогоре, а
он и заприметь ее, да и подучи Аркадь Петровича залезть в нее и пока-
титься вниз. "Перва, говорит, ты, барчук, прожжете, а там я..." Ну, а
барчук-то и послушайся: залез, толкнулся, да как пошел греметь под гору,
в воду, как пошел... Матушка Царица Небесная! Только пыль столбом завих-
рилась!.. Уж спасибо вблизи пастухи оказалися...
Пока жили французы в суходольском доме, дом сохранял еще жилой вид.
При бабушке еще были в нем и господа, и хозяева, и власть, и подчинение,
и парадные покои, и семейные, и будни, и праздники. Видимость всего это-
го держалась и при французах. Но французы уехали, и дом остался совсем
без хозяев. Пока дети были малы, на первом месте был как будто Петр Ки-
риллыч. Но что он мог? Кто кем владел: он дворовыми или дворовые им?
Фортепиано закрыли, скатерть с дубового стола исчезла, - обедали без
скатерти и когда попало, в сенцах проходу не было от борзых собак. Забо-
титься о чистоте стало некому, - и темные бревенчатые стены, темные полы
и потолки, темные тяжелые двери и притолки, старые образа, закрывавшие
своими суздальскими ликами весь угол в зале, скоро и совсем почернели.
По ночам, особеннее в грозу, когда бушевал под дождем сад, поминутно
озарялись в зале лики образов, раскрывалось, распахивалось над садом
дрожащее розово-золотое небо, а потом, в темноте, с треском раскалыва-
лись громовые удары, - по ночам в доме было страшно. А днем - сонно,
пусто и скучно. С годами Петр Кириллыч все слабел, становился все неза-
метнее, хозяйкой же дома являлась дряхлая Дарья Установив, кормилица де-
душки. Но власть ее почти равнялась его власти, а староста Демьян не
вмешивался в управление домом: он знал только полевое хозяйство, с лени-
вой усмешкой говоря иногда: "Что ж, я своих господ не обиждаю..." Отцу,
юноше, не до Суходола было: его с ума сводила охота, балалайка, любовь к
Герваське, который числился в лакеях, но по целым дням пропадал с ним на
каких-то Мещерских болотцах или в каретном сарае за изучением балалаеч-
ных и жалеечных хитростей.
- Так уж мы и знали-с, - говорила Наталья, - в доме только почивают.
А не почивают, - значит, либо на деревне, либо в каретном, либо на охо-
те: зимою - зайцы, осенью - лисицы, летом - перепела, утки либо дряхвы;
сядут на дрожки беговые, перекинут ружьецо за плечи, кликнут Дианку, да
и с господом: нынче на Середнюю мельницу, завтра на Мещерские, после-
завтра на степя. И все с Герваськой. Тот первый коновод всему был, а
прикидывался, что это барчук его таскает. Любил его, врага своего, Ар-
кадь Петрович истинно как брата, а он, чем дальше, тем все злей измывал-
ся над ним. Бывалыча, скажут: "Ну, давай, Гервасий, на балалайках! Выучи
ты меня, за ради бога, "Закатилось солнце красное за лес...". А Гер-
васька посмотрит на них, пустит в ноздри дым и этак с усмешечкой: "Поце-
луйте перва ручку у меня". Побелеют весь Аркадь Петрович, вскочут с мес-
та, бац его, что есть силы, по щеке, а он только головой мотнет и еще
черней сделается, насупится, как разбойник какой. "Встать, негодяй!"
Встанет, вытянется, как борзой, портки плисовые висят... молчит. "Проси
прощенья". - "Виноват, сударь". А барчук задвохнутся - и уж не знают,
что дальше сказать. "То-то "сударь"! - кричат. - Я, мол, норовлю с то-
бой, с негодяем, как с равным обойтиться, я, мол, иной раз думаю: я для
него души не пожалею... А ты что? Ты нарочно меня озлобляешь?"
- Диковинное дело! - говорила Наталья. - Над барчуком и дедушкой Гер-
васька измывался, -а надо мной - барышня. Барчук, - а, по правде-то ска-
зать, и сами дедушка, - в Герваське души не чаяли, а я - в ней... как из
Сошек-то вернулась я да маленько образумилась посля своей провинности...
V
С арапниками садились за стол уже после смерти дедушки, после бегства
Герваськи и женитьбы Петра Петровича, после того, как тетя Тоня, тронув-
шись, обрекла себя в невесты Иисусу сладчайшему, а Наталья возвратилась
из этих самых Сошек. Тронулась же тетя Тоня и в ссылке побывала Наталья
- из-за любви.
Скучные, глухие времена дедушки сменились временами молодых господ.
Возвратился в Суходол Петр Петрович, неожиданно для всех вышедший в отс-
тавку. И приезд его оказался гибельным и для Натальи и для тети Тони.
Они обе влюбились. Не заметили, как влюбились. Им казалось сперва,
что "просто стало веселее жить".
Петр Петрович повернул на первых порах жизнь в Суходоле на новый лад
- на праздничный и барский. Он приехал с товарищем, Войткевичем, привез
с собой повара, бритого алкоголика, с пренебрежением косившегося на по-
зеленевшие рубчатые формы для желе, на грубые ножи, вилки. Петр Петрович
желал показать себя перед товарищем радушным, щедрым, богатым - и делал
это неумело, по-мальчишески. Да он и был почти мальчиком, очень неясным
и красивым с виду, но по натуре резким и жестоким, мальчиком как будто
самоуверенным, но легко и чуть не до слез смущающимся, а потом надолго
затаивающим злобу на того, кто смутил его.
- Помнится, брат Аркадий, - сказал он за столом в первый же день сво-
его пребывания в Суходоле, - помнится, была у нас мадера недурная?
Дедушка покраснел, хотел что-то сказать, но не насмелился и только
затеребил на груди архалук. Аркадий Петрович изумился:
- Какая мадера?
А Герваська нагло поглядел на Петра Петровича и ухмыльнулся.
- Вы изволили забыть, сударь, - сказал он Аркадию Петровичу, даже и
не стараясь скрыть насмешки. - У нас, и правда, девать некуда было этой
самой мадеры. Да все мы, холопы, потаскали. Вино барское, а мы ее дуром,
заместо квасу.
- Это еще что такое? - крикнул Петр Петрович, заливаясь своим темным
румянцем. - Молчать!
Дедушка восторженно подхватил.
- Так, так, Петенька! Фора! - радостно, тонким голосом воскликнул он
и чуть не заплакал. - Ты и представить себе не можешь, как он меня унич-
тожает! Я уж не однажды думал: подкрадусь и проломлю ему голову толкачом
медным... Ей-богу, думал! Я ему кинжал в бок по эфес всажу!
А Герваська и тут нашелся.
- Я, сударь, слышал, что за это больно наказывают, - возразил он, на-
супясь. - А то и мне все лезет в голову: пора барину в царство небесное!
Говорил Петр Петрович, что после такого неожиданно дерзкого ответа
сдержался он только ради чужого человека. Он сказал Герваське только од-
но: "Сию минуту выйди вон!" А потом даже устыдился своей горячности - и,
торопливо извиняясь перед Войткевичем, поднял на него с улыбкой те оча-
ровательные глаза, который долго не могли забыть все знавшие Петра Пет-
ровича.
Слишком долго не могла забыть этих глаз и Наталья.
Счастье ее было необыкновенно кратко - и кто бы мог думать, что раз-
решится оно путешествием в Сошки, самым замечательным событием всей ее
жизни?
Хутор Сошки цел и доныне, хотя уже давно перешел к тамбовскому купцу.
Это - длинная изба среди пустой равнины, амбар, журавль колодца и гумно,
вокруг которого бахчи. Таким, конечно, был хутор и в дедовские времена;
да мало изменился и город, что на пути к нему из Суходола. А провинилась
Наташка тем, что, совершенно неожиданно для самой себя, украла складное,
оправленное в серебро, зеркальце Петра Петровича.
Увидела она это зеркальце - и так была поражена красотой его,- как,
впрочем, и всем, что принадлежало Петру Петровичу,- что не устояла. И
несколько дней, пока не хватились зеркальца, прожила ошеломленная своим
преступлением, очарованная своей страшной тайной и сокровищем, как в
сказке об аленьком цветочке. Ложась спать, она молила Бога, чтобы скорее
прошла ночь, чтобы скорее наступило утро: празднично было в доме, кото-
рый ожил, наполнился чем-то новым, чудесным с приездом красавца барчука,
нарядного, напомаженного, с высоким красным воротом мундира, с лицом
смуглым, но нежным, как у барышни; празднично было даже в прихожей, где
спала Наташка и где, вскакивая с рундука на рассвете, она сразу вспоми-
нала, что в мире - радость, потому что у порога стояли, ждали чистки та-
кие легонькие сапожки, что их впору было царскому сыну носить; и всего
страшнее и праздничнее было за садом, в заброшенной бане, где хранилось
двойное зеркальце в тяжелой серебряной оправе, - за садом, куда, пока
еще все спали, по росистым зарослям, тайком бежала Наташка, чтоб насла-
диться обладанием своего сокровища, вынести его на порог, раскрыть при
жарком утреннем солнце и насмотреться на себя до головокруженья, а потом
опять скрыть, схоронить и опять бежать, прислуживать все утро тому, на
кого она и глаз поднять не смела, для кого она, в безумной надежде пон-
равиться, и заглядывалась-то в зеркальце.
Но сказка об аленьком цветочке кончилась скоро, очень скоро. Кончи-
лась позором и стыдом, которому нет имени, как думала Наташка... Кончи-
лась тем, что сам же Петр Петрович приказал остричь, обезобразить ее,
принаряжавшуюся, сурьмившую брови перед зеркальцем, создавшую какую-то
сладкую тайну, небывалую близость между ним и собой. Он сам открыл и
превратил ее преступление в простое воровство, в глупую проделку дворо-
вой девчонки, которую, в затрапезной рубахе, с лицом, опухшим от слез,
на глазах всей дворни, посадили на навозную телегу и, опозоренную, вне-
запно оторванную от всего родного, повезли на какой-то неведомый, страш-
ный хутор, в степные дали. Она уже знала: там, на хуторе, она должна бу-
дет стеречь цыплят, индюшек и бахчи; там она спечется на солнце, забытая
всем светом; там, как годы, будут долги степные дни, когда в зыбком ма-
реве тонут горизонты и так тихо, так знойно, что спал бы мертвым сном
весь день, если бы не нужно было слушать осторожный треск пересохшего
гороха, домовитую возню наседок в горячей земле, мирно-грустную перек-
личку индюшек, не следить за набегающей сверху, жуткой тенью ястреба и
не вскакивать, не кричать тонким протяжным голосом: "Шу-у!.." Там, на
хуторе, чего стоила одна старуха-хохлушка, получившая власть над ее
жизнью и смертью и, верно, уже с нетерпением поджидавшая свою жертву!
Единственное преимущество имела Наташка перед теми, которых везут на
смертную казнь: возможность удавиться. И только одно это и поддерживало
ее на пути в ссылку, - конечно, вечную, как полагала она.
На пути из конца в конец уезда чего только она не насмотрелась! Да не
до того ей было. Она думала или, скорее, чувствовала одно: жизнь конче-
на, преступление и позор слишком велики, чтобы надеяться на возвращение
к ней! Пока еще оставался возле нее близкий человек, Евсей Бодуля. Но
что будет, когда он сдаст ее с рук на руки хохлушке, переночует и уедет,
навеки покинет ее в чужой стороне? Наплакавшись, она захотела есть. И
Евсей, к удивлению ее, взглянул на это очень просто и, закусывая, разго-
варивал с ней так, как будто ничего не случилось. А потом она заснула -
и очнулась уже в городе. И город поразил ее только скукой, сушью, духо-
той да еще чем-то смутно-страшным, тоскливым, что похоже было на сон,
который не расскажешь. Запомнилось за этот день только то, что очень
жарко летом в степи, что бесконечнее летнего дня и длиннее больших дорог
нет ничего на свете. Запомнилось, что есть места на городских улицах,
выложенные камнями, по которым престранно гремит телега, что издалека
пахнет город железными крышами, а среди площади, где отдыхали и кормили
лошадь, возле пустых под вечер "обжорных" навесов, - пылью, дегтем, гни-
ющим сеном, клоки которого, перебитые с конским навозом, остаются на
стоянках мужиков. Евсей отпряг и поставил лошадь к телеге, к корму;
сдвинул на затылок горячую шапку, вытер рукавом пот и, весь черный от
зноя, ушел в харчевню. Он строго-настрого приказал Наташке "поглядывать"
и, в случае чего, кричать на всю площадь. И Наташка сидела, не двигаясь,
не сводила глаз с купола тогда только что построенного собора, огромной
серебряной звездой горевшего где-то далеко за домами, - сидела до тех
пор, пока не вернулся жующий, повеселевший Евсей и не стал, с калачом
под мышкой, снова заводить лошадь в оглобли.
- Припоздали мы с тобой, королевишна, маленько! - оживленно бормотал
он, обращаясь не то к лошади, не то к Наташке. Ну, да авось не удавят!
Авось не на пожар... Я и назад гнать не стану, - мне, брат, барская ло-
шадь подороже твоего хайла, - говорил он, уже разумея Демьяна. - Разинул
хайло: "Ты у меня смотри! Я, в случае чего, догляжусь, что у тебя в
портках-то..." А-ах! - думаю... Взяла меня обида поперек живота! С меня,
мол, господа, и те еще не спускали порток-то... не тебе чета, чернонёбо-
му. - "Смотри!" - А чего мне смотреть? Авось не дурей тебя. Захочу - и
совсем не ворочусь: девку доправ-лю, а сам перекрещусь да потуда меня и
видели... Я и на девку-то дивуюсь: чего, дура, затужила? Ай свет клином
сошелся? Пойдут чумаки либо старчики какие мимо хуторя - только слово
сказать: в один мент за Ростовым-батюшкой очутишься... А там и поминай
как звали!
И мысль: "удавлюсь" - сменилась в стриженой голове Наташки мыслью о
бегстве. Телега заскрипела и закачалась. Евсей смолк и повел лошадь к
колодцу среди площади. Там, откуда приехали, опускалося солнце за
большой монастырский сад, и окна в желтом остроге, что стоял против мо-
настыря, через дорогу, сверкали золотом. И вид острога на минуту еще
больше возбудил мысль о бегстве. Вона, и в бегах живут! Только вот гово-
рят, что старчики выжигают ворованным девкам и ребятам глаза кипяченым
молоком и выдают их за убогеньких, а чумаки завозят к морю и продают на-
гайцам... Случается, что и ловят господа своих беглых, забивают их в
кандалы, в острог сажают... Да авось и в остроге не быки, а мужики, как
говорит Герваська!
Но окна в остроге гасли, мысли путались, - нет, бежать еще страшнее,
чем удавиться! Да смолк, отрезвел и Евсей.
- Припоздали, девка, - уже беспокойно говорил он, вскакивая боком на
грядку телеги.
И телега, выбравшись на шоссе, опять затряслась, забилась, шибко заг-
ремела по камням... "Ах, лучше-то всего было бы назад повернуть ее, - не
то думала, не то чувствовала Наташка, - повернуть, доскакать до Суходола
- и упасть господам в ноги!" Но Евсей погонял. Звезды за домами уже не
было. Впереди была белая голая улица, белая мостовая, белые дома - и все
это замыкалось огромным белым собором под новым беложестяным куполом, и
небо над ним стало бледно-синее, сухое. А там, дома, в это время уже ро-
са падала, сад благоухал свежестью, пахло из топившейся поварской; дале-
ко за равнинами хлебов, за серебристыми тополями на окраинах сада, за
старой заветной баней догорала заря, а в гостиной были отворены двери на
балкон, алый свет мешался с сумраком в углах, и желто-смуглая, черногла-
зая, похожая и на дедушку и на Петра Петровича барышня поминутно оправ-
ляла рукава легкого и широкого платья из оранжевого шелка, пристально
смотрела в ноты, сидя спиной к заре, ударяя по желтым клавишам, наполняя
гостиную торжественно-певучими, сладостно-отчаянными звуками полонеза
Огинского и как будто не обращая никакого внимания на стоявшего за нею
офицера - приземистого, темноликого, подпиравшего талию левой рукою и
сосредоточенно-мрачно следившего за ее быстрыми руками...
"У ней - свой, а у меня - свой", - не то думала, не то чувствовала
Наташка в такие вечера с замиранием сердца и бежала в холодный, росистый
сад, забивалась в глушь крапивы и остро пахнущих, сырых лопухов и стоя-
ла, ждала несбыточного, - того, что сойдет с балкона барчук, пойдет по
аллее, увидит ее и, внезапно свернув, приблизится к ней быстрыми шагами
- и она не проронит от ужаса и счастья ни звука...
А телега гремела. Город был вокруг, жаркий и вонючий, тот самый, что
представлялся прежде чем-то волшебным. И Наташка с болезненным удивлени-
ем глядела на разряженный народ, идущий взад и вперед по камням возле
домов, ворот и лавок с раскрытыми дверями... "И зачем поехал тут Евсей,
- думала она, - как решился он греметь тут телегой?"
Но проехали мимо собора, стали спускаться к мелкой реке по ухабистым
пыльным косогорам, мимо черных кузниц, мимо гнилых мещанских лачуг...
Опять знакомо запахло пресной теплой водой, илом, полевой вечерней све-
жестью. Первый огонек блеснул вдали, на противоположной горе, в одиноком
домишке близ шлагбаума... Вот и совсем выбрались на волю, переехали
мост, поднялись к шлагбауму - и глянула в глаза каменная, пустынная до-
рога, смутно белеющая и убегающая в бесконечную даль, в синь степной
свежей ночи. И лошадь пошла мелкой рысцой, а миновав шлагбаум, и совсем
шагом. И опять стало слышно, что тихо, тихо ночью и на земле и в небе,-
только где-то далеко плачет колокольчик. Он плакал все слышнее, все пе-
вучее и слился наконец с дружным топотом тройки, с ровным стуком бегущих
по шоссе и приближающихся колес... Тройкой правил вольный молодой ямщик,
а в бричке, уткнувши подбородок в шинель с капюшоном, сидел офицер. По-
равнявшись с телегой, на мгновение поднял он голову - и вдруг увидела
Наташка красный воротник, черные усы, молодые глаза, блеснувшие под кас-
кой, похожей на ведерко... Она вскрикнула, помертвела, потеряла созна-
ние...
Озарила ее безумная мысль, что это Петр Петрович, и, по той боли и
нежности, которая молнией прошла ее нервное дворовое сердце, она вдруг
поняла, чего она лишилась: близости к нему... Евсей кинулся поливать ее
стриженую, отвалившуюся голову водой из дорожного жбана.
Тогда она очнулась от приступа тошноты - и торопливо перекинула голо-
ву за грядку телеги. Евсей торопливо подложил под ее холодный лоб ла-
донь...
А потом, облегченная, озябнувшая, с мокрым воротом, лежала она на
спине и смотрела на звезды. Перепугавшийся Евсей молчал, думая, что она
уснула, - только головой покачивал, - и погонял, погонял. Телега тряс-
лась и убегала. А девчонке казалось, что у нее нет тела, что теперь у
нее - одна душа. И душе этой было "так хорошо, ровно в царстве небес-
ном"...
Аленьким цветочком, расцветшим в сказочных садах, была ее любовь. Но
в степь, в глушь, еще более заповедную, чем глушь Суходола, увезла она
любовь свою, чтобы там, в тишине и одиночестве, побороть первые, сладкие
и жгучие муки ее, а потом надолго, навеки, до самой гробовой доски схо-
ронить ее в глубине своей суходольской души.