II
Петр Иванович Адуев, дядя нашего героя, так же как и этот, двадцати лет
был отправлен в Петербург старшим своим братом, отцом Александра, и жил там
безвыездно семнадцать лет. Он не переписывался с родными после смерти брата,
и Анна Павловна ничего не знала о нем с тех пор, как он продал свое
небольшое имение, бывшее недалеко от ее деревни.
В Петербурге он слыл за человека с деньгами, и, может быть, не без
причины; служил при каком-то важном лице чиновником особых поручений и носил
несколько ленточек в петлице фрака; жил на большой улице, занимал хорошую
квартиру, держал троих людей и столько же лошадей. Он был не стар, а что
называется "мужчина в самой поре" - между тридцатью пятью и сорока годами.
Впрочем, он не любил распространяться о своих летах, не по мелкому
самолюбию, а вследствие какого-то обдуманного расчета, как будто он
намеревался застраховать свою жизнь подороже. По крайней мере в его манере
скрывать настоящие лета не видно было суетной претензии нравиться
прекрасному полу.
Он был высокий, пропорционально сложенный мужчина, с крупными,
правильными чертами смугло-матового лица, с ровной, красивой походкой, с
сдержанными, но приятными манерами. Таких мужчин обыкновенно называют bel
homme [Представительный человек (франц.)]
В лице замечалась также сдержанность, то есть уменье владеть собою, не
давать лицу быть зеркалом души. Он был того мнения, что это неудобно - и для
себя и для других. Таков он был в свете. Нельзя, однакож, было назвать лица
его деревянным: нет, оно было только покойно. Иногда лишь видны были на нем
следы усталости - должно быть, от усиленных занятий. Он слыл за деятельного
и делового человека. Одевался он всегда тщательно, даже щеголевато, но не
чересчур, а только со вкусом; белье носил отличное; руки у него были полны и
белы, ногти длинные и прозрачные.
Однажды утром, когда он проснулся и позвонил, человек, вместе с чаем,
принес ему три письма и доложил, что приходил какой-то молодой барин,
который называл себя Александром Федорычем Адуевым, а его - Петра Иваныча -
дядей, и обещался зайти часу в двенадцатом.
Петр Иваныч по обыкновению выслушал это известие покойно, только
немного навострил уши и поднял брови.
- Хорошо, поди, - сказал он слуге. Потом взял одно письмо, хотел
распечатать, но остановился и задумался.
- Племянник из провинции - вот сюрприз! - ворчал он, - а я надеялся,
что меня забыли в том краю! Впрочем, что с ними церемониться! отделаюсь...
Он опять позвонил.
- Скажи этому господину, как придет, что я, вставши, тотчас уехал на
завод и ворочусь через три месяца.
- Слушаю-с, - отвечал слуга, - ас гостинцами что прикажете делать?
- С какими гостинцами?
- Привез их человек: барыня, говорит, деревенских гостинцев прислала.
- Гостинцев?
- Да-с: кадочка меду, мешок сушеной малины...
Петр Иваныч пожал плечами.
- Еще два куска полотна, да варенье...
- Воображаю, хорошо должно быть полотно...
- Полотно хорошее и варенье сахарное.
- Ну, поди, я посмотрю сейчас.
Он взял одно письмо, распечатал и окинул взглядам страницу. Точно
крупная славянская грамота: букву в заменяли две перечеркнутые сверху и
снизу палочки, а букву к просто две палочки; писано без знаков препинания.
Адуев стал читать вполголоса:
"М. г. Петр Иваныч!
Будучи с покойным вашим родителем коротко знакомы и приятели, да и вас
самих в детстве тешил немало и в доме вашем частенько хлеба и соли
отведывал, потому и питаю уверительную надежду на ваше усердие и
благорасположение, что не забыли старика, Василья Тихоныча, а мы вас здесь и
родителей ваших всячески добром поминаем и бога молим..."
- Что за дичь? От кого это? - сказал Петр Иваныч, поглядев на подпись.
- Василий Заезжалов! Заезжалов - хоть убей - не помню. Чего он хочет от
меня?
И стал читать дальше.
"А моя покорнейшая просьба и докука к вам - не откажите, батюшка., вам
в Петербурге не то, что нам, здешним, чай, все известно и все свое да
родное. Навязалось на меня проклятое тяжебное дело, да вот седьмой год и с
шеи не могу спихнуть: изволите помнить лесишко, что в двух верстах от моей
деревушки? Палата сделала ошибку в купчей, а противник мой, Медведев, и
уперся на нее: пункт, говорит, фальшивый, да и только. Медведев тот самый,
что в ваших дачах все без спросу рыбу ловил; покойник батюшка ваш гонял его
и срамил, хотел на своеволие и губернатору жаловаться, да по доброте, дай
бог ему царствие небесное, спускал, а не надо бы щадить этакого злодея.
Помогите, батюшка, Петр Иваныч; дело теперь в Правительствующем сенате; не
знаю там, в каком департаменте и у кого, да вам, чай, сейчас покажут.
Съездите к секретарям и сенаторам, склоните их в мою пользу, скажите, что от
ошибки, истинно от ошибки в купчей страдаю: для вас все сделают. Там же уж
кстати выхлопочите мне патенты на три чина да пришлите ко мне. Еще, батюшка,
Петр Иваныч, есть дельцо до вас крайней потребности: взойдите в сердечное
участие к безвинно-угнетенному страдальцу и помогите советом и делом. Есть у
нас в губернском правлении советник Дрожжов, золото, а не человек; умрет, а
своего не выдаст; в городе другой квартиры не знаю, как у него, - как
приеду, прямо к нему, живу по неделям - и боже сохрани - и подумать у
другого остановиться, закормит, запоит; а бостончик от обеда до глубокой
ночи. И этакого-то человека обнесли и ныне нудят подать просьбу об отставке.
Побывайте, отец родной, у всех вельмож там, внушите им, какой человек
Афанасий Иваныч; дело ли делать - так и кипит в руках; скажите, что донос,
дескать, на него сделан фальшиво, по проискам губернаторского секретаря, -
вас послушают, и отпишите с первой почтой ко мне. Да повидайтесь со
старинным моим сослуживцем, Костиковым. Я слышал от одного приезжего,
Студеницына, вашего же петербургского - чай, изволите знать, - что он живет
на Песках; там ребятишки укажут дом; отпишите с той же почтой, не
поленитесь, жив ли он, здоров ли, что делает, помнит ли меня? Познакомьтесь
и подружитесь с ним: прекрасный человек - душа нараспашку, и балагур такой.
Кончаю письмецо еще просьбицей..."
Адуев перестал читать, медленно разорвал письмо на четыре части и
бросил под стол в корзинку, потом потянулся и зевнул.
Он взял другое письмо и начал читать также вполголоса.
"Любезный братец, милостивый государь, Петр Иваныч!"
- Это что за сестрица! - сказал Адуев, глядя на подпись: - Марья
Горбатова... - Он обратил лицо к потолку, припоминая что-то...
- Что бишь это такое? что-то знакомое... ба, вот прекрасно - ведь брат
женат был на Горбатовой; это ее сестра, это та... а! помню...
Он нахмурился и стал читать.
"Хотя рок разлучил нас, может быть, навеки и бездна лежит между нами;
прошли года..."
Он пропустил несколько строчек и читал далее:
"По гроб жизни буду помнить, как мы вместе, гуляючи около нашего озера,
вы, с опасностию жизни и здоровья, влезли по колено в воду и достали для
меня в тростнике большой желтый цветок, как из стебелька оного тек какой-то
сок и перемарал нам руки, а вы почерпнули картузом воды, дабы мы могли их
вымыть; мы очень много тогда этому смеялись. Как я была тогда счастлива! Сей
цветок и ныне хранится в книжке..."
Адуев остановился. Видно было, что это обстоятельство ему очень не
нравилось; он даже недоверчиво покачал головой.
" А цела ли у вас та ленточка (продолжал он читать), что вы вытащили ив
моего комода, несмотря на все мои крики и моления..."
- Я вытащил ленточку! - сказал он вслух, сильно нахмурившись. Помолчав,
пропустил еще несколько строк и читал:
"А я обрекла себя на незамужнюю жизнь и чувствую себя весьма
счастливою; никто не запретит воспоминать сии блаженные времена..."
"А, старая девка! - подумал Петр Иваныч. - Немудрено, что у ней еще
желтые цветы на уме! Что там еще?"
"Женаты ли вы, любезнейший братец, и на ком? Кто та милая подруга,
украсившая собой путь вашего бытия, назовите мне ее; я буду ее любить, как
родную сестру, и в мечтах соединять образ ее с вашим, буду молиться. А если
не женаты, то по какой причине - напишите откровенно: ваших тайн никто у
меня не прочтет, я буду хранить их на своей груди, их вырвут у меня вместе с
сердцем. Не медлите; сгораю нетерпением читать ваши неизъяснимые строки.. "
"Нет, вот твои так неизъяснимые строки!" - подумал Петр Иваныч.
"Я не знала (читал он), что милый наш Сашенька вдруг вздумает посетить
великолепную столицу, - счастливец! увидит прекрасные домы и магазины, будет
наслаждаться роскошью и прижмет к своей груди обожаемого дядю, - а я, я в то
время буду лить слезы, вспоминая счастливое время. Если бы я знала о его
отъезде, дни и ночи сидела бы и вышила бы для вас подушку: арап с двумя
собаками; вы не поверите, как я много раз плакала, глядя на сей узор: что
может быть святее дружбы и верности?.. Теперь меня занимает сия одна мысль;
ей посвящу дни свои, но не имею здесь хорошей шерсти, и потому покорнейше
прошу, любезнейший братец, выслать. вот по этим образчикам, что я тут
вложила, что ни есть наилучшей английской шерсти, в самом скором времени, из
первого магазина. Но что я говорю? какая ужасная мысль останавливает перо
мое! может быть, уже вы забыли нас, и где вам помнить бедною страдалицу,
которая удалилась от света и льет слезы? Но нет! я не могу подумать, чтоб вы
могли быть извергом, как все мужчины: нет! мне сердце говорит, что вы
сохранили к нам ко всем прежние чувствования среди роскоши и удовольствий
великолепной столицы. Сия мысль служит бальзамом для моего страждущего
сердца. Простите, не могу более продолжать, рука моя дрожит...
Остаюсь по гроб ваша
Марья Горбатова.
P. S. Нет ли, братец, у вас хорошеньких книжек? пришлите, если вам не
нужно: я бы на каждой странице вспоминала вас, плакала бы, или возьмите в
лавке новых, коли недорого. Говорят, очень хороши сочинения господина
Загоскина и господина Марлинского, - хоть их; а то я еще видела в газетах
заглавие - "О Предрассудках", соч. г-на Пузины - пришлите, - я терпеть не
могу предрассудков".
{Загоскин М. Н. (1789-1852) - исторический романист. Наибольшей
популярностью в 30-х годах пользовался его роман "Юрий
Милославский", проникнутый идеализацией старины и монархическим
патриотизмом.
Марлинский - литературный псевдоним декабриста А. А. Бестужева
(1797-1837). В романе упоминается как автор романтических повестей
(30-е годы), отличавшихся эффектной фабулой, возвышенным описанием
чувств и крайне вычурным и риторическим языком. С резкой критикой
условного, фальшивого романтизма Марлинского выступил в 1840 году
В. Белинский, что привело к решительному падению популярности
сочинений Марлинского и его подражателей.}
Прочитав, Адуев хотел отправить туда же и это письмо, но остановился.
"Нет, - подумал он, - сберегу: есть охотники до таких писем; иные
собирают целые коллекции, - может быть, случится одолжить кого-нибудь".
Он бросил письмо в бисерную корзинку, висевшую на стене, потом взял
третье письмо и начал читать:
"Любезнейший мой деверек Петр Иваныч!
Помните ли, как семнадцать годков тому назад мы справляли ваш отъезд?
Вот привел бог благословить на дальний путь и собственное чадо. Полюбуйтесь,
батюшка, на него да вспомните покойника, нашего голубчика Федора Иваныча:
ведь Сашенька весь в него. Бог один знает, что вытерпело мое материнское
сердце, отпускаючи его на чужую сторону. Отправляю его, моего друга, прямо к
вам: не велела нигде приставать, окроме вас.."
Адуев опять покачал головой.
- Глупая старуха! - проворчал он и читал:
"Он, пожалуй, по неопытности, остановился бы на постоялом дворе, но я
знаю, как это может огорчить родного дядю, и внушила взъехать прямо к вам.
То-то будет у вас радости при свидании! Не оставьте его, любезный деверек,
вашими советами и возьмите на свое попечение; передаю его вам с рук на
руки".
Петр Иваныч опять остановился.
"Ведь вы там один у него (читал он потом). - Присмотрите за ним, не
балуйте уж слишком-то, да и не взыскивайте очень строго: взыскать-то будет
кому, взыщут и чужие, а приласкать некому, кроме своего; он же сам такой
ласковый: вы только увидите его, так и не отойдете. И начальнику-то, у
которого он будет служить, скажите, чтоб берег моего Сашеньку и обращался бы
с ним понежнее пуще всего: он у меня был нежненький. Остерегайте его от вина
и от карт. Ночью, - ведь вы, я чай, в одной комнате будете спать, - Сашенька
привык лежать на спине: от этого, сердечный, больно стонет и мечется; вы
тихонько разбудите его да перекрестите: сейчас и пройдет, а летом покрывайте
ему рот платочком: он его разевает во сне, а проклятые мухи так туда и лезут
под утро. Не оставьте его также в случае нужды и деньгами..."
Адуев нахмурился, но вскоре лицо его опять прояснилось, когда он прочел
далее:
"А я вышлю, что понадобится, да и ему в руки дала теперь тысячу рублей,
только чтоб он не тратил их на пустяки, да чтоб у него подлипалы не
выманили, ведь там у вас, в столице, слышь, много мошенников и всяких
бессовестных людей. А затем простите, дорогой деверь, - совсем отвыкла
писать. Остаюсь душевно
почитающая вас невестка
А. Адуева.
P. S. Посылаю при этом наших деревенских гостинцев - малинки из своего
сада, белого медку - чистый, как слеза, - полотна голландского на две дюжины
рубашек да домашнею вареньица. Кушайте и носите на здоровье, а выйдут - еще
пришлю. Присмотрите и за Евсеем; он смирный и не пьющий, да, пожалуй там, в
столице, избалуется, - тогда можно и посечь".
Петр Иваныч медленно положил письмо на стол, еще медленнее достал
сигару и, покатав ее в руках, начал курить. Долго обдумывал он эту штуку,
как он называл ее мысленно, которую сыграла с ним его невестка. Он строго
разобрал в уме и то, что сделали с ним, и то, что надо было делать ему
самому.
Вот на какие посылки разложил он весь этот случай. Племянника своего он
не знает, следовательно и не любит, а поэтому сердце его не возлагает на
него никаких обязанностей: надо решать дело по законам рассудка и
справедливости. Брат его женился, наслаждался супружеской жизнию, - за что
же он, Петр Иваныч, обременит себя заботливостию о братнем сыне, он, не
наслаждавшийся выгодами супружества? Конечно, не за что.
Но, с другой стороны, представлялось вот что: мать отправила сына прямо
к нему, на его руки, не зная, захочет ли он взять на себя эту обузу, даже не
зная, жив ли он и в состоянии ли сделать что-нибудь для племянника. Конечно,
это глупо; но если дело уже сделано и племянник в Петербурге, без помощи,
без знакомых, даже без рекомендательных писем, молодой, без всякой
опытности... вправе ли он оставить его на произвол судьбы, бросить в толпе,
без наставлений, без совета, и если с ним случится что-нибудь недоброе - не
будет ли он отвечать перед совестью?..
Тут кстати Адуев вспомнил, как, семнадцать лет назад, покойный брат и
та же Анна Павловна отправляли его самого. Они, конечно, не могли ничего
сделать для него в Петербурге, он сам нашел себе дорогу... но он вспомнил ее
слезы при прощанье, ее благословения, как матери, ее ласки, ее пироги и,
наконец, ее последние слова: "Вот, когда вырастет Сашенька - тогда еще
трехлетний ребенок, - может быть, и вы, братец, приласкаете его..." Тут Петр
Иваныч встал и скорыми шагами пошел в переднюю...
- Василий! - сказал он, - когда придет мой племянник, то не отказывай.
Да поди узнай, занята ли здесь вверху комната, что отдавалась недавно, и
если не занята, так скажи, что я оставляю ее за собой. А! это гостинцы! Ну
что мы станем с ними делать?
- Давеча наш лавочник видел, как несли их вверх; он спрашивал, не
уступим ли ему мед: "Я, говорит, хорошую цену дам", и малину берет...
- Прекрасно! отдай ему. Ну, а полотно куда девать? разве не годится ли
на чехлы?.. Так спрячь полотно и варенье спрячь - его можно есть: кажется,
порядочное.
Только что Петр Иваныч расположился бриться, как явился Александр
Федорыч. Он было бросился на шею к дяде, но тот, пожимая мощной рукой его
нежную, юношескую руку, держал его в некотором отдалении от себя, как будто
для того, чтобы наглядеться на него, а более, кажется, затем, чтобы
остановить этот порыв и ограничиться пожатием.
- Мать твоя правду пишет, - сказал он, - ты живой портрет покойного
брата: я бы узнал тебя на улице. Но ты лучше его. Ну, я без церемонии буду
продолжать бриться, а ты садись вот сюда - напротив, чтобы я мог видеть
тебя, и давай беседовать.
За этим Петр Иваныч начал делать свое дело, как будто тут никого не
было, и намыливал щеки, натягивая языком то ту, то другую. Александр был
сконфужен этим приемом и не знал, как начать разговор. Он приписал
холодность дяди тому, что не остановился прямо у него.
- Ну, что твоя матушка? здорова ли? Я думаю, постарела? - спросил дядя,
делая разные гримасы перед зеркалом.
- Маменька, слава богу, здорова, кланяется вам, и тетушка Марья
Павловна тоже, - сказал робко Александр Федорыч. - Тетушка поручила мне
обнять вас... - Он встал и подошел к дяде, чтоб поцеловать его в щеку, или в
голову, или в плечо, или, наконец, во что удастся.
- Тетушке твоей пора бы с летами быть умнее, а она, я вижу, все такая
же дура, как была двадцать лет тому назад...
Озадаченный Александр задом воротился на свое место.
- Вы получили, дядюшка, письмо?.. - сказал он.
- Да, получил.
- Василий Тихоныч Заезжалов, - начал Александр Федорыч, - убедительно
просит вас справиться и похлопотать о его деле...
- Да, он пишет ко мне... У вас еще не перевелись такие ослы?
Александр не знал, что и подумать - так его сразили эти отзывы.
- Извините, дядюшка... - начал он почти с трепетом.
- Что?
- Извините, что я не приехал прямо к вам, а остановился в конторе
дилижансов... Я не знал вашей квартиры...
- В чем тут извиняться? Ты очень хорошо сделал. Матушка твоя бот знает
что выдумала. Как бы ты ко мне приехал, не знавши, можно ли у меня
остановиться, или нет? Квартира у меня, как видишь, холостая, для одного:
зала, гостиная, столовая, кабинет, еще рабочий кабинет, гардеробная да
туалетная - лишней комнаты нет. Я бы стеснил тебя, а ты меня... А я нашел
для тебя здесь же в доме квартиру...
- Ах, дядюшка! - сказан Александр, - как мне благодарить вас за эту
заботливость?
И он опять вскочил с места с намерением словом и делом доказать свою
признательность
- Тише, тише, не трогай! - заговорил дядя, - бритвы преострые, того и
гляди обрежешься сам и меня обрежешь.
Александр увидел, что ему, несмотря на все усилия, не удастся в тот
день ни разу обнять и прижать к груди обожаемого дядю, и отложил это
намерение до другою раза.
- Комната превеселенькая, - начал Петр Иваныч, окнами немного в стену
приходится, да ведь ты не станешь все у окна сидеть; если дома, так
займешься чем-нибудь, а в окна зевать некогда. И недорога - сорок рублей в
месяц. Для человека есть передняя. Надо приучаться тебе с самого начала жить
одному, без няньки; завести свое маленькое хозяйство, то есть иметь дома
свой стол, чай, словом свой угол, - un chez soi, как говорят французы. Там
ты можешь свободно принимать кого хочешь... Впрочем, когда я дома обедаю, то
милости прошу и тебя, а в другие дни - здесь молодые люди обыкновенно
обедают в трактире, но я советую тебе посылать за своим обедом: дома и
покойнее и не рискуешь столкнуться бог знает с кем. Так ли?
- Я, дядюшка, очень благодарен...
- Что за благодарность? ведь ты мне родня? я исполняю свой долг. Ну, я
теперь оденусь и поеду; у меня и служба и завод...
- Я не знал, дядюшка, что у вас есть завод.
- Стеклянный и фарфоровый; впрочем, я не един: нас трое компанионов.
- Хорошо идет?
- Да, порядочно; сбываем больше во внутренние губернии на ярмарки.
Последние два года - хоть куда! Если б еще этак лет пять, так и того... Один
компанион, правда, не очень надежен - все мотает, да я умею держать его в
руках. Ну, до свидания. Ты теперь посмотри город, пофлянируй, пообедай
где-нибудь, а вечером приходи ко мне пить чай, я дома буду, - тогда
поговорим. Эй, Василий! ты покажешь им комнату и поможешь там устроиться.
"Так вот как здесь, в Петербурге... - думал Александр, сидя в новом
свеем жилище, - если родной дядя так, что ж прочие?.."
Молодой Адуев ходил взад и вперед по комнате в сильной задумчивости, а
Евсей говорил сам с собою, убирая комнату:
"Что это за житье здесь, - ворчал он, - у Петра Иваныча кухня-то,
слышь, раз в месяц топится, люди-то у чужих обедают... Эко, господи! ну,
народец! нечего сказать, а еще петербургские называются! У нас и собака
каждая из своей плошки лакает".
Александр, кажется, разделял мнение Евсея, хотя и молчал. Он подошел к
окну и увидел одни трубы, да крыши, да черные, грязные, кирпичные бока
домов... и сравнил с тем, что видел, назад, тому две недели, из окна своего
деревенского дома. Ему стало грустно.
Он вышел на улицу - суматоха, все бегут куда-то, занятые только собой,
едва взглядывая на проходящих, и то разве для того, чтоб не наткнуться друг
на друга. Он вспомнил про свой губернский город, где каждая встреча, с кем
бы то ни было, почему-нибудь интересна. То вот Иван Иваныч идет к Петру
Петровичу - и все в городе знают, зачем. То Марья Мартыновна едет от
вечерни, то Афанасий Савич на рыбную ловлю. Там проскакал сломя голову
жандарм от губернатора к доктору, и всякий знает, что ее превосходительство
изволит родить, хотя по мнению разных кумушек и бабушек об этом заранее
знать не следовало бы. Все спрашивают что: дочку или сына? Барыни готовят
парадные чепцы. Вон Матвей Матвеич вышел из дому, с толстой палкой, в шестом
часу вечера, и всякому известно, что он идет делать вечерний моцион, что у
него без того желудок не варит и что он остановится непременно у окна
старого советника, который, также известно, пьет в это время чай. С кем ни
встретишься - поклон да пару слов, а с кем и не кланяешься, так знаешь, кто
он, куда и зачем идет, и у того в глазах написано-, и я знаю, кто вы, куда и
зачем идете. Если, наконец, встретятся незнакомые, еще не видавшие друг
друга, то вдруг лица обоих превращаются в знаки вопроса; они остановятся и
оборотятся назад раза два, а пришедши домой, опишут и костюм и походку
нового лица, и пойдут толки и догадки, и кто, и откуда, и зачем. А здесь так
взглядом и сталкивают прочь с дороги, как будто все враги между собою.
Александр сначала с провинциальным любопытством вглядывался в каждого
встречного и каждого порядочно одетого человека, принимая их то за
какого-нибудь министра или посланника, то за писателя: "Не он ли? - думал
он, - не этот ли?" Но вскоре это надоело ему - министры, писатели,
посланники встречались на каждом шагу.
Он посмотрел на домы - и ему стало еще скучнее: на него наводили тоску
эти однообразные каменные громады, которые, как колоссальные гробницы,
сплошною массою тянутся одна за другою. "Вот кончается улица, сейчас будет
приволье глазам, - думал он, - или горка, или зелень, или развалившийся
забор", - нет, опять начинается та же каменная ограда одинаких домов, с
четырьмя рядами окон. И эта улица кончилась, ее преграждает опять то же, а
там новый порядок таких же домов. Заглянешь направо, налево - всюду
обступили вас, как рать исполинов, дома, дома и дома, камень и камень, все
одно да одно... нет простора и выхода взгляду: заперты со всех сторон,
кажется, и мысли и чувства людские также заперты.
Тяжелы первые впечатления провинциала в Петербурге. Ему дико, грустно;
его никто не замечает; он потерялся здесь; ни новости, ни разнообразие, ни
толпа не развлекают его. Провинциальный эгоизм его объявляет войну всему,
что он видит здесь и чего не видел у себя. Он задумывается и мысленно
переносится в свой город. Какой отрадный вид! Один дом с остроконечной
крышей и с палисадничком из акаций. На крыше надстройка, приют голубей, -
купец Изюмин охотник гонять их: для этого он взял да и выстроил голубятню на
крыше; и по утрам и по вечерам, в колпаке, в халате, с палкой, к концу
которой привязана тряпица, стоит на крыше и посвистывает, размахивая палкой.
Другой дом - точно фонарь: со всех четырех сторон весь в окнах и с плоской
крышей, дом давней постройки; кажется, того и гляди, развалится или сгорит
от самовозгорения; тес принял какой-то светло-серый цвет. Страшно жить в
таком доме, но там живут. Хозяин иногда, правда, посмотрит на скосившийся
потолок и покачает головой, примолвив: "Простоит ли до весны? Авось!" -
скажет потом и продолжает жить, опасаясь не за себя, а за карман. Подле него
кокетливо красуется дикинький дом лекаря, раскинувшийся полукружием, с двумя
похожими на будки флигелями, а этот весь спрятался в зелени; тот обернулся
на улицу задом, а тут на две версты тянется забор, из-за которого
выглядывают с деревьев румяные яблоки, искушение мальчишек. От церквей домы
отступили на почтительное расстояние. Кругом их растет густая трава, лежат
надгробные плиты. Присутственные места - так и видно, что присутственные
места: близко без надобности никто не подходит. А тут, в столице, их и не
отличишь от простых домов, да еще, срам сказать, и лавочка тут же в доме. А
пройдешь там, в городе, две, три улицы, уж и чуешь вольный воздух,
начинаются плетни, за ними огороды, а там и чистое поле с яровым. А тишина,
а неподвижность, а скука - и на улице и в людях тот же благодатный застой! И
все живут вольно, нараспашку, никому не тесно; даже куры и петухи свободно
расхаживают по улицам, козы и коровы щиплют траву, ребятишки пускают змей.
А здесь... какая тоска! И провинциал вздыхает, и по заборе, который
напротив его окон, и по пыльной и грязной улице, и по тряскому мосту, и по
вывеске на питейной конторе. Ему противно сознаться, что Исакиевский собор
лучше и выше собора в его городе, что зала Дворянского собрания больше залы
тамошней. Он сердито молчит при подобных сравнениях, а иногда рискнет
сказать, что такую-то материю или такое-то вино можно у них достать и лучше
и дешевле, а что на заморские редкости, этих больших раков и раковин, да
красных рыбок, там и смотреть не станут, и что вольно, дескать, вам покупать
у иностранцев разные материи да безделушки; они обдирают вас, а вы и рады
быть олухами! Зато, как он вдруг обрадуется, как посравнит да увидит, что у
него в городе лучше икра, груши или калачи. "Так это-то называется груша у
вас? - скажет он, - да у нас это и люди не станут есть!.."
Еще более взгрустнется провинциалу, как он войдет в один из этих домов,
с письмом издалека. Он думает, вот отворятся ему широкие объятия, не будут
знать, как принять его, где посадить, как угостить; станут искусно
выведывать, какое его любимое блюдо, как ему станет совестно от этих ласк,
как он, под конец, бросит все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет
говорить им ты, как будто двадцать лет знакомы, все подопьют наливочки,
может быть, запоют хором песню...
Куда! на него едва глядят, морщатся, извиняются занятиями; если есть
дело, так назначают такой час, когда не обедают и не ужинают, а
адмиральского часу вовсе не знают - ни водки, ни закуски. Хозяин пятится от
объятий, смотрит на гостя как-то странно. В соседней комнате звенят ложками,
стаканами: тут-то бы и пригласить, а его искусными намеками стараются
выпроводить... Все назаперти, везде колокольчики: не мизерно ли это? да
какие-то холодные, нелюдимые лица. А там, у нас, входи смело; если
отобедали, так опять для гостя станут обедать; самовар утром и вечером не
сходит со стола, а колокольчиков и в магазинах нет. Обнимаются, целуются
все, и встречный и поперечный. Сосед там - так настоящий сосед, живут рука в
руку, душа в душу; родственник - так родственник: умрет за своего... эх,
грустно!
Александр добрался до Адмиралтейской площади и остолбенел. Он с час
простоял перед Медным Всадником, но не с горьким упреком в душе, как бедный
Евгений*, а с восторженной думой. Взглянул на Неву, окружающие ее здания - и
глаза его засверкали. Он вдруг застыдился своего пристрастия к тряским
мостам, палисадникам, разрушенным заборам. Ему стало весело и легко. И
суматоха, и толпа - все в глазах его получило другое значение. Замелькали
опять надежды, подавленные на время грустным впечатлением; новая жизнь
отверзала ему объятия и манила к чему-то неизвестному. Сердце его сильно
билось. Он мечтал о благородном труде, о высоких стремлениях и преважно
выступал по Невскому проспекту, считая себя гражданином нового мира... В
этих мечтах воротился он домой.
{Евгений - герой поэмы А. С. Пушкина "Медный Всадник" (1833).}
Вечером, в 11 часов, дядя прислал звать его пить чай.
- Я только что из театра, - сказал дядя, лежа на диване.
- Как жаль, что вы не сказали мне давеча, дядюшка: я бы пошел вместе с
вами.
- Я был в креслах, куда ж ты, на колени бы ко мне сел? - сказал Петр
Иваныч, - вот завтра поди себе один.
- Одному грустно в толпе, дядюшка; не с кем поделиться впечатлением...
- И незачем! надо уметь и чувствовать и думать, словом жить одному; со
временам понадобится. Да еще тебе до театра надо одеться прилично.
Александр посмотрел на свое платье и удивился словам дяди. "Чем же я
неприлично одет? - думал он, - синий сюртук, синие панталоны..."
- У меня, дядюшка, много платья, - сказал он, - шил Кенигштейн; он у
нас на губернатора работает.
- Нужды нет, все-таки оно не годится, на днях я завезу тебя к своему
портному; но это пустяки. Есть о чем важнее поговорить. Скажи-ка, зачем ты
сюда приехал?
- Я приехал... жить.
- Жить? то есть если ты разумеешь под этим есть, пить и спать, так не
стоило труда ездить так далеко: тебе так не удастся ни поесть, ни поспать
здесь, как там, у себя; а если ты думал что-нибудь другое, так объяснись...
- Пользоваться жизнию, хотел я сказать, - прибавил Александр, весь
покраснев, - мне в деревне надоело - все одно и то же...
- А! вот что! Что ж, ты наймешь бельэтаж на Невском проспекте, заведешь
карету, составишь большой круг знакомства, откроешь у себя дни?
- Ведь это очень дорого, - заметил наивно Александр.
- Мать пишет, что она дала тебе тысячу рублей: этого мало, - сказал
Петр Иваныч. - Вот один мой знакомый недавно приехал сюда, ему тоже надоело
в деревне; он хочет пользоваться жизнию, так тот привез пятьдесят тысяч и
ежегодно будет получать по стольку же. Он точно будет пользоваться жизнию в
Петербурге, а ты - нет! ты не за тем приехал.
- По словам вашим, дядюшка, выходит, что я как будто сам не знаю, зачем
я приехал.
- Почти так; это лучше сказано: тут есть правда; только все еще
нехорошо. Неужели ты, как сбирался сюда, не задал себе этого вопроса: зачем
я еду? Это было бы не лишнее.
- Прежде, нежели я задал себе этот вопрос, у меня уже был готов ответ!
- с гордостию отвечал Александр.
- Так что же ты не говоришь? ну, зачем?
- Меня влекло какое-то неодолимое стремление, жажда благородной
деятельности; во мне кипело желание уяснить и осуществить...
Петр Иваныч приподнялся немного с дивана, вынул из рта сигару и
навострил уши.
- Осуществить те надежды, которые толпились...
- Не пишешь ли ты стихов? - вдруг спросил Петр Иваныч.
- И прозой, дядюшка; прикажете принести?
- Нет, нет!.. после когда-нибудь; я так только спросил.
- А что?
- Да ты так говоришь...
- Разве нехорошо?
- Нет, - может быть, очень хорошо, да дико.
- У нас профессор эстетики так говорил и считался самым красноречивым
профессором, - сказал смутившийся Александр.
- О чем же он так говорил?
- О своем предмете.
- А!
- Как же, дядюшка, мне говорить?
- Попроще, как все, а не как профессор эстетики. Впрочем, этого вдруг
растолковать нельзя; ты после сам увидишь. Ты, кажется, хочешь сказать,
сколько я могу припомнить университетские лекции и перевести твои слова, что
ты приехал сюда делать карьеру и фортуну, - так ли?
- Да, дядюшка, карьеру...
- И фортуну, - прибавил Петр Иваныч, - что за карьера без фортуны?
Мысль хороша - только... напрасно ты приезжал.
- Отчего же? Надеюсь, вы не по собственному опыту говорите это? -
сказал Александр, глядя вокруг себя.
- Дельно замечено. Точно, я хорошо обставлен, и дела мои недурны. Но,
сколько я посмотрю, ты и я - большая разница.
- Я никак не смею сравнивать себя с вами...
- Не в том дело; ты, может быть, вдесятеро умнее и лучше меня... да у
тебя, кажется, натура не такая, чтоб поддалась новому порядку; а тамошний
порядок - ой, ой! Ты, вон, изнежен и избалован матерью; где тебе выдержать
все, что я выдержал? Ты, должно быть, мечтатель, а мечтать здесь некогда;
подобные нам ездят сюда дело делать.
- Может быть, я в состоянии что-нибудь сделать, если вы не оставите
меня вашими советами и опытностью...
- Советовать - боюсь. Я не ручаюсь за твою деревенскую натуру: выйдет
вздор - станешь пенять на меня; а мнение свое сказать, изволь - не
отказываюсь, ты слушай или не слушай, как хочешь. Да нет! я не надеюсь на
удачу. У вас там свой взгляд на жизнь: как переработаешь его? Вы помешались
на любви, на дружбе, да на прелестях жизни, на счастье; думают, что жизнь
только в этом и состоит: ах да ох! Плачут, хнычут да любезничают, а дела не
делают... как я отучу тебя от всего этого? - мудрено!
- Я постараюсь, дядюшка, приноровиться к современным понятиям. Уже
сегодня, глядя на эти огромные здания, на корабли, принесшие нам дары
дальних стран, я подумал об успехах современного человечества, я понял
волнение этой разумно-деятельной толпы, готов слиться с нею...
Петр Иваныч при этом монологе значительно поднял брови и пристально
посмотрел на племянника. Тот остановился.
- Дело, кажется, простое, - сказал дядя, - а они бог знает что заберут
в голову... "разумно-деятельная толпа"!! Право, лучше бы тебе остаться там.
Прожил бы ты век свой славно: был бы там умнее всех, прослыл бы сочинителем
и красноречивым человеком, верил бы в вечную и неизменную дружбу и любовь, в
родство, счастье, женился бы и незаметно дожил бы до старости и в самом деле
был бы по-своему счастлив; а по-здешнему ты счастлив не будешь: здесь все
эти понятия надо перевернуть вверх дном.
- Как, дядюшка, разве дружба и любовь - эти священные и высокие
чувства, упавшие как будто ненарочуно с неба в земную грязь...
- Что?
Александр замолчал.
- "Любовь и дружба в грязь упали"! Ну, как ты этак здесь брякнешь?
- Разве они не те же и здесь, как там? - хочу я сказать.
- Есть и здесь любовь и дружба, - где нет этого добра? только не такая,
как там, у вас; со временем увидишь сам... Ты прежде всего забудь эти
священные да небесные чувства, а приглядывайся к делу так, проще, как оно
есть, право лучше, будешь и говорить проще. Впрочем, это не мое дело. Ты
приехал сюда, не ворочаться же назад: если не найдешь, чего искал, пеняй на
себя. Я предупрежу тебя, что хорошо, по моему мнению, что дурно, а там, как
хочешь... Попробуем, может быть, удастся что-нибудь из тебя сделать Да!
матушка просила снабжать тебя деньгами... Знаешь, что я тебе скажу: не проси
у меня их: это всегда нарушает доброе согласие между порядочными людьми.
Впрочем, не думай, чтоб я тебе отказывал: нет, если придется так, что
другого средства не будет, так ты, нечего делать, обратись ко мне... Все у
дяди лучше взять, чем у чужого, по крайней мере без процентов. Да чтоб не
прибегать к этой крайности, я тебе поскорей найду место, чтоб ты мог
доставать деньги. Ну, до свиданья. Заходи поутру, мы переговорим, что и как
начать.
Александр Федорыч пошел домой.
- Послушай, не хочешь ли ты поужинать? - сказал Петр Иваныч ему вслед.
- Да, дядюшка... я бы, пожалуй...
- У меня ничего нет.
Александр молчал. "Зачем же это обязательное предложение?" - думал он.
- Стола я дома не держу, а трактиры теперь заперты, - продолжал дядя. -
Вот тебе и урок на первый случай - привыкай. У вас встают и ложатся по
солнцу, едят, пьют, когда велит природа; холодно, так наденут себе шапку с
наушниками, да и знать ничего не хотят; светло - так день, темно - так ночь.
У тебя вон слипаются глаза, а я еще за работу сяду: к концу месяца надо
счеты свести. Дышите вы там круглый год свежим воздухом, а здесь и это
удовольствие стоит денег - и все так! совершенные антиподы! Здесь вот и не
ужинают, особенно на свой счет, и на мой тоже. Это тебе даже полезно: не
станешь стонать и метаться по ночам, а крестить мне тебя некогда.
- К этому, дядюшка, легко привыкнуть...
- Хорошо, если так. А у вас все еще по-старому: можно притти в гости
ночью и сейчас ужин состряпают?
- Что ж, дядюшка, надеюсь этой черты порицать нельзя. Добродетель
русских...
- Полно! какая тут добродетель. От скуки там всякому мерзавцу рады:
"Милости просим, кушай, сколько хочешь, только займи как-нибудь нашу
праздность, помоги убить время да дай взглянуть на тебя - все-таки
что-нибудь новое; а кушанья не пожалеем это нам здесь ровно ничего не
стоит..." Препротивная добродетель!
Так Александр лег спать и старался разгадать, что за человек его дядя.
Он припомнил весь разговор; многого не понял, другому не совсем верил.
"Не хорошо говорю! - думал он, - "любовь и дружба не вечны"? - не
смеется ли надо мною дядюшка? Неужели здесь такой порядок? Что же Софье и
нравилось во мне особенно, как не дар слова? А любовь ее неужели не вечна?..
И неужели здесь в самом деле не ужинают?"
Он еще долго ворочался в постели: голова, полная тревожных мыслей, и
пустой желудок не давали ему спать.
Прошло недели две.
Петр Иваныч день ото дня становился довольнее своим племянником.
- У него есть такт, - говорил он одному своему компаниону по заводу, -
чего бы я никак не ожидал от деревенского мальчика. Он не навязывается, не
ходит ко мне без зову; и когда заметит, что он лишний, тотчас уйдет; и денег
не просит: он малый покойный. Есть странности... лезет целоваться, говорит,
как семинарист... ну, да от этого отвыкнет; и то хорошо, что он не сел мне
на шею.
- Есть состояние? - спросил тот.
- Нет; каких-нибудь сто душонок,
- Что ж! если есть способности, так он пойдет здесь... ведь и вы не с
большего начали, а вот, слава богу...
- Нет! куда! ничего не сделает. Эта глупая восторженность никуда не
годится, ах да ох! не привыкнет он к здешнему порядку; где ему сделать
карьеру! напрасно приезжал... ну, это уж его дело.
Александр долгом считал любить дядю, но никак не мог привыкнуть к его
характеру и образу мыслей..
"Дядюшка у меня, кажется, добрый человек, - писал он в одно утро к
Поспелову, - очень умен, только человек весьма прозаический, вечно в делах,
в расчетах... Дух его будто прикован к земле и никогда не возносится до
чистого, изолированного от земных дрязгов созерцания явлений духовной
природы человека. Небо у него неразрывно связано с землей, и мы с ним,
кажется, никогда совершенно не сольемся душами. Едучи сюда, я думал, что он,
как дядя, даст мне место в сердце, согреет меня в здешней холодной толпе
горячими объятьями дружбы; а дружба, ты знаешь, второе привиденье! Но и он
есть не что иное, как выражение этой толпы. Я думал делить с ним вместе
время, не расставаться ни на минуту, но что встретил? - холодные советы,
которые он называет дельными; но пусть они лучше будут недельны, но полны
теплого, сердечного участия. Он горд не горд, но враг всяких искренних
излияний; мы не обедаем, не ужинаем вместе, никуда не ездим. Приехав, он
никогда не расскажет, где был, что делал, и никогда также не говорит, куда
едет и зачем, кто у него знакомые, нравится ему что, нет ли, как он проводит
время. Никогда не сердит особенно, ни ласков, ни печален, ни весел.
Сердцу его чужды все порывы любви, дружбы, все стремления к
прекрасному. Часто говоришь, и говоришь как вдохновенный пророк, почти как
наш великий, незабвенный Иван Семеныч, когда он, помнишь, гремел с кафедры,
а мы трепетали в восторге от его огненного взора и слова; а дядюшка?
слушает, подняв брови, и смотрит престранно, или засмеется как-то по-своему,
таким смехом, который леденит у меня кровь, - и прощай, вдохновение! Я
иногда вижу в нем как будто пушкинского демона*... Не верит он любви, и
проч., говорит, что счастья нет, что его никто и не обещал, а что есть
просто жизнь, разделяющаяся по ровно на добро и зло, на удовольствие, удачу,
здоровье, покой, потом на неудовольствие, неудачу, беспокойство, болезни и
проч., что на все на это надо смотреть просто, не забирать себе в голову
бесполезных - каково? бесполезных! - вопросов о том, зачем мы созданы, да к
чему стремимся, - что это не наша забота и что от этого мы не видим, что у
нас под носои, и не делаем своего дела... только и слышишь о деле! В нем не
отличишь, находится ли он под влиянием какого-нибудь наслаждения или
прозаического дела: и за счетами, и в театре, все одинаков; сильных
впечатлений не знает и, кажется,, не любит изящного: оно чуждо душе его; я
думаю, он не читал даже Пушкина..."